главная страница    поиск и карта сайта Pyc   | Eng  
Московская международная биеннале современного 

искусства

биеннале

программа

пресса

для посетителей


      Издательская программа Интерроса

Философская конференция
 
 



Жак Рансьер
Злоключения универсального

       Я благодарю всех за участие в этой биеннале. Я сосредоточусь на некоторых заявлениях, темах другого биеннале искусств, на котором я был на прошлой неделе в Севилье. Куратор биеннале Севильи также являлся куратором «Документы» в Касселе, и он дал художникам серьезную задачу, а именно – «разоблачить те механизмы, которые подрывают и распыляют социально-экономические политические взаимосвязи, с тем, чтобы вернуть логику тотализации. Поэтому вопрос, который можно адресовать биеннале, состоит в том, как искусство может играть интегративную роль в глобализации, которая поражает и художественное пространство, особенно в условиях реакционной и фундаменталистской политики во всех социальных структурах сегодняшнего мира». Итак, такие заявления утверждают желание противостоять постмодернистскому скептицизму и также обращаются к некоторой форме универсалистской точки зрения на искусство и политику, это также попытка бросить вызов машине разъединения, восстановить чувство универсальности и разумности, взаимосвязанности, что придает форму глобальному миру.

       Эта явная приверженность просвещенному взгляду на глобальный мир кажется поставленной под вопрос уже одним названием этой биеннале – «Жуткое: фантомные сцены в глобальном обществе». Как будто глобальный взгляд на глобальный мир, заявленный как цель выставки, может иметь лишь статус призрака. Как будто стремление Брехта сделать «домашнее» странным, чтобы по-новому увидеть противоречия современного мира, попало в тень «жуткого» Фрейда в первых работах, которые были предложены посетителям. Это серия фотографий, инсталляций, которые фокусировались на войне в Ираке, и также протестах против войны в западных странах. Рядом с фотографиями ужасов гражданской войны, которые подготовил free-lance репортер из Ирака, Гаид Абдуллахат, мы также видели фотографии протестующих против войны в Нью-Йорке и Вашингтоне, которые подготовила Жозефина Мексепер, художница немецкого происхождения. Там на заднем плане видны протестующие с плакатами, а на переднем – контейнер, из которого мусор выпадает на землю. Они называются «Без названия». Ясно, название здесь не нужно, так как говорит изображение.

       Это указывает на амбивалентность жуткого. С одной стороны, оно принадлежит традиции коллажа. Но это не коллаж в техническом смысле слова, однако эти фотографии принадлежат эстетике коллажа, эффект которой возникает из шока от столкновения гетерогенных, если не противоречивых элементов. Такая эстетика в прошлом использовалась как средство повышения политического сознания. Среди художников, которые использовали ее таким образом, были нью-йоркские художники, Марта Рослер, например, которая в 70-х годах сделала известную серию «Bringing war home», совмещавших картины ужасов войны во Вьетнаме и рекламные виды из жизни благополучных буржуа. Таким образом, Мексепер – как бы ироничный ответ этим сериям, так как художница выливает поток американского потребления под ноги протестующим, которые хотят привести афганскую или иранскую войну домой. Важно не намерение художника. Вопрос именно в сдвиге искажения, который является также сдвигом в значении «жуткого». Коллажи Рослер тридцать лет назад основывались на гетерогенности противоположного: образы представляли два разных мира, один был скрытой правдой другого, но показаны они были как несовместимые. Картина кричащей маленькой вьетнамской девочки на фоне солдат, идущих по дорогам ее опустошенной страны, не могла стоять рядом с удобным интерьером, не взорвав его. Универсальность борьбы за освобождение, казалось, должна пробиться сквозь универсальность рынка. «Коллаж» Мексепер, напротив, строится на гомогенности: мир потребления больше не чужд миру борьбы. Антивоенный протест в определенном смысле приводит войну домой, но он приводит ее в пространство, где она дома в пространстве борьбы, которая и есть территория потребления. Сорок лет назад Жан-Люк Годар иронически назвал своих современников – "дети Маркса и Кока-Колы". Но когда они протестовали против войны во Вьетнаме, "Дети Маркса и Кока-Колы" воевали с детьми Маркса. Маленькая вьетнамская девочка кричала не только от ужаса, но также из-за победы над разрушением. Теперь протестующие не идентифицируются с борцами той или иной стороны, они не идут победным маршем. Жертвы Ирака стали единственными жертвами империи Кока-Колы, а протестующие борются только против империи. И появляется риск того, что эта империя, очевидно, обернется империей их же потребления.

       Итак, «фантомные сцены глобальной власти» показывают нам круговорот распространенного по миру: возникает протест против терроризма в условиях войны против терроризма, которая была начата империей потребления и чьи волны докатились до ближневосточных городов. Эти волны несут ответственность за террор атак на башни. Сама атака была показана как зрелище коллапса империи. Протестующие в свою очередь потребляли изображения коллапса башен, изображения бомбежек Ирака, и то, что они предлагают на улицах, - это тоже зрелище, поставленное потребителями зрелищных триллеров и диетической колы. Очевидно совершенно, что терроризм и потребление, протесты и зрелище показаны как часть одного и того же процесса, которым управляет закон товара, то есть закон эквивалентности.

       И поэтому совершенно понятно, что это процесс гомогенизации и размывания различия между способом доминирования и способом протеста при создании работы, которая будет продемонстрирована, а затем продана компанией Saatchi, могут предстать как критик нашего глобального мира, где протесты против товаров продаются так же, как и товары. Поэтому совершенно очевидно, что именно поэтому куратор решил, что эта работа должна быть представлена в рамках биеннале. Что интересует меня – это не вопрос о намерениях куратора или художников, мне интересен горизонт саспенса, где устанавливается работа художника или стратегии кураторов. Совершенно очевидно, что универсальность протестов за права человека, похоже, абсорбируется иной универсальностью, универсальностью товара. Или некоторой идеей об универсальности товара. Это также определенная идея связи между случайностью и необходимостью. Мы говорим здесь о случайности в том смысле, что могло бы не произойти, что сваливается на нас. Таким образом, можно идентифицировать эту идею с некоторой формой равнодушия – равнодушия того, что попадает в эту мусорную корзину на фотографии. А что туда попадает – определяется эквивалентностью товаров, которые, в свою очередь, могут быть идентифицированы в качестве демократического эквивалента "всего со всем", во имя которого топят тех, кто это отрицает, но тем самым устанавливается другая эквивалентность – эквивалентность между войной и зрелищем.

       Именно это, очевидно – то, что изменилось в отношениях между Марксом и Кока-Колой. Изменение, конечно, не в том, что Маркс исчез – Маркс вообще никуда не исчез, просто он поменял диспозицию. Он теперь не находится в сердце системы. Грамши сказал про советскую революцию, что это революция против "Капитала" Маркса, потому что книга Маркса стала книгой буржуазных ученых. То же самое произошло со своего рода марксизмом, с которым выросли "дети Маркса и Кока-Колы": марксизмом отказа от мифологии товара, заблуждений общества потреблении и империи зрелищ. 40 лет назад предполагалось разоблачить механизмы господства, чтобы обеспечить борцов новым оружием. На деле же случилось обратное: наступила эпоха мудрости нигилизма в царстве товаров и зрелищ, когда все эквивалентно всему, когда все эквивалентно своему изображению и лжи этого изображения.

       Но мудрость нигилизма дает не просто фантасмагорическую картину человечества как популяции счастливых потребителей. Она показывает также закон господства как силу, которая проникает в любое стремление что-либо предпринять против него. Всякий протест – перформанс, всякий перформанс – зрелище, всякое зрелище – товар – таков основной тезис постмаркизма. Но дело не просто в «бренности», дело в вине: довлеющая империя товаров видится как результат греха индивидуумов, живущих в ней, и худшими из грешников оказываются те, кто протестует.

       Я хочу здесь сказать следующее: мы должны сфокусироваться на очевидно парадоксальном феномене, который возник у западной интеллигенции, особенно у французской интеллигенции, за последние 10 лет. Я имею в виду развитие более жесткой полемики против нового заболевания, которое должно угрожать будущему демократии… то есть, простите, цивилизации, и название этого заболевания – это демократия. Очень странная идея. Интеллектуалы, которые выступают против этой опасности, живут в странах, которые называют себя демократиями. Они характеризуются определенным способом правления, основанного на публичных свободах и способе индивидуальной жизни, «свобода выбора» которой базируется на свободном рынке. Пока существовала советская империя, демократия всегда ей противопоставлялась, называлась врагом. В конце 1989 года произошло падение советской системы. Это рассматривалось в западном мире как триумф идеи демократии, как эквивалент общественной свободы, свободы рынка и свободного выбора собственной жизни индивидуума. Однако то, что произошло сразу после этого, можно описать как полную противоположность, консенсус, соглашение о том, что демократия представляет собой права человека плюс свободный рынок, плюс свободный выбор индивидуума, исчезло. Это понимание исчезло вместе с распадом врага. Более того, в последующие годы все более и более активно проводились интеллектуальные кампании, которые пропагандировали то, что демократии создали настоящий кошмар, настоящий провал и, более того, определяли поистине неудачную взаимосвязь между правами человека и свободным выбором человека. Ряд социологов, политологов, философов объясняли, что права человека, как показывал и доказывал Маркс, это на самом деле были права эгоистичных буржуазных индивидуумов и, более того, это означало права потребителей на любй тип потребления, права, которые движутся к разрушению всех границ на пути к удовлетворению жажды потребления, тем самым к разрушению всех традиционных институтов и традиционных авторитетов, которые ставили определенные ограничения власти рынка. Это, по сути, и описывает, что значит демократия, а именно – власть или силы индивидуального потребителя, которого не заботит ничего кроме удовлетворения собственных нужд, потребностей и желаний. Демократические индивидуумы хотят демократического равенства. Это демократическое равенство означает равенство между поставщиками услуг, продавцом и потребителем любого товара и услуги. Поэтому было заключено, что демократический индивидуум хотел, по сути, увидеть триумф рынка во всех сферах жизни. Было просто доказать, например, что студенческие движения 60-х годов и, конкретно, движение 68-го года в мае во Франции были нацелены на разрушение всех форм власти, которые препятствовали вторжению во все сферы жизни закона капитала. Посредством разрушения всех этих форм власти, движение, как они говорят, явилось предтечей нового типа капитализма, который позволяет нашим стремлениям сделаться свободными сцеплениями несвязанных молекул, роящихся в пустоте.

       Однако это не представляет полную картину. Последствие демократического стремления к равенству, в соответствии с учением этих новых пророков, было не только в тотальной власти рынка. Оно также заключало в себе сложность и идентичность, специфику демократического индивидуализма и тоталитарного террора, которые совместно участвовали в некоем заговоре, для того чтобы разрушить все социальные связи, все человеческие связи. Когда я был молод, индивидуализм считался антонимом тоталитаризму. В соответствии с новой интеллектуальной модой считается, что тоталитаризм был естественным и необходимым следствием индивидуализма, что означало фанатизм свободного выбора и безграничного потребления. Когда были разрушены башни, известный французский психоаналитик и профессор римского права Пьер Лежандр объяснил во французской газете, это было возвращение вытесненного Западом, а именно наказание того, что Запад позволил себе разрушить символический порядок однополым браком. Через 2 года французский лингвист и философ Жан Клод Миллер достаточно радикально изменил это направление мысли публикацией книги, которая называлась "Криминальные тенденции демократической Европы". Преступление, которое он вменял демократической Европе, - это уничтожение евреев. Если евреи были народом, верным закону родства, то они были единственным препятствием демократическому стремлению к неограниченности. Именно это и явилось основой для их истребления.

       Осенью 2005 года, когда бунты случились в бедных районах Парижа, которые в основном населяют семьи из Магриба и Африки, представитель высших кругов французских СМИ Алан Синкелкраут обнаружил, что этим примером можно проиллюстрировать наилучшим образом демократический терроризм потребления. Именно так он объяснил это израильской газете. Цитирую: «Эти ребята, которые нападают на школы, разрушают школы, ими движет жажда уничтожить то, что стоит между ними и объектами их желаний. А каковы объекты их желаний? Очень просто: деньги, бренды, ну и иногда девушки. Они хотят получить идеальное потребительское общество, потому что это именно то, что они видят по телевидению». В то же время автор утверждает, что молодежь к бунтам подталкивают исламские фанатики, а демонстрации, в конечном итоге, связывают демократию с потреблением, жестоким насилием и исламским терроризмом. Почему надо обращать внимание на эти темы? Я думаю, что речь идет не только о паранойе какого-то местного характера. Скорее, в первую очередь, мы можем отметить более широкую трансформацию, более широкий процесс, который я бы определил как «распад модели социальной критики». В более общем смысле я бы говорил о просвещенческой модели действия, в соответствии с которой именно разум имел власть, для того чтобы разоблачать фальшивые «универсалии» и находить подлинные. Например, универсальный закон социального устройства, который стоял за универсальностью законов политических и юридических. Так как подлинно универсальное было более полным и могущественным, чем другие, предполагалось, что разоблачение произведет эффект доверия. Критическая модель работала, пока формы сознания и социально-политические движения, которых она должна была быть завершением, уже действовали и были достаточно мощны, чтобы прервать ее эффективность. Но пока они ее поддерживали, она работала эффективно. Ум и сила шли рука об руку – по крайней мере в головах.

       Что характеризует современную ситуацию, так это их разобщение. На первый взгляд, новые пророки по-прежнему следуют критической модели. Это все еще вопрос об обнаружении закона нации, закона власти товара под его маской, но объяснение системы теперь основано на объяснении причины того, что объяснение ума лишено какой-либо власти. Это сцепление ума и бессилия – в основе как бы просвещенческих дискурсов нашего времени. Они зависят от универсального, но такого универсального, которое не работает, но утверждено в статусе универсального именно этой неработоспособностью. Значит, универсалистский дискурс станет патологическим, дискурсом о болезни мира, который не повинуется закону универсального. Дискурсы правых и левых обсуждают один и тот же синдром рационального бессилия, но говорят о бессилии с разными настроениями. Это ярость правых и меланхолия левых.

       Левая меланхолия настаивает на очевидности того, что закон биополитики распространяет свою империю-паноптикум на индивидуумов, которые сегодня включаются в универсальную игру на рынке. Они экспериментируют на собственной жизни, которая, как учит Петер Слотердайк, является истинной мечтой современного индивидуума. Говорят, мы во чреве монстра, где даже возможности автономных и нефункциональных практик и сетей совместного действия, которые могли бы ему противостоять, сама наша виртуозность, как показывает Паоло Вирно, эксплуатируется монстром и служит ему источником новой мощи, власти нематериального производства. Если мы принимаем в качестве предпосылки, что находимся во власти монстра, самым логичным действием будет меланхолический взгляд на все могущества этого монстра, который охватывает стремления и возможности его потенциальных врагов, так как предлагает им по самой лучшей цене то, что является сегодня наиболее успешным товаром, а именно – возможность экспериментировать на своей собственной жизни как поле безграничных возможностей. Именно поэтому, говорят, сегодня всем может быть представлено именно то, что они хотят. Это может быть реалити-шоу по телевидению для идиотов, это может быть увеличение возможностей, повышение собственной ценности для умников. Итак, мы попали в сердце этого монстра. Однако, он представляется достаточно миловидным. Некоторые могут возразить, что производство товаров не вполне совпадает с развитием виртуозности работников сферы высоких технологий. Другие скажут, что этот монстр не настолько миловиден и мягок. Им ответят, что если зверь и бывает крут, то это лишь для того, чтобы дать дорогу универсальной ликвидности.

       Мастер постмодернистской социологии Зигмунд Бауман выражает это так: "Исходная техника власти сегодня состоит в уходе, избегании, уклонении. Удары, наносимые невидимыми боевыми самолетами и самонаводящимися ракетами, заменили высадки пехотных войск. Что действительно является ставкой в новом типе войны в эпоху текущей современности, - это не захват территорий, но разрушение стен, которые останавливали поток новых, глобальных сил". Этот диагноз был опубликован в начале 2001 года. События, которые последовали в следующие 5 лет, не вполне это подтверждают. Однако содержание меланхолических предсказаний не значимо. Неважно, что произошло две войны в Заливе, хотя Бодрийар говорил, что ни одна из них не возможна. Месседж меланхолического предсказания – не в верифицируемых фактах. Он - о лжи, которая сокрыта в каждой правде. Меланхолия превращается в род циничной мудрости. Она говорит, что вещи не являются тем, что, как вы думаете, они из себя представляют. Это утверждение трудно опровергнуть. Поэтому такая циничная меланхолия, как и профетизм, существует как раз благодаря бессилию. Достаточно того, что она может обернуться общим бессилием и обеспечить субъективную позицию того «умника», который смотрит весьма циничным и реалистичным взглядом на мир, где власть и разум больше не идут рука об руку и где критическая интерпретация системы стала уже частью самой системы.

       Как известно, эта амбивалентность является сутью очень многих художественных практик, для которых и критическая модель одновременно и существенна и несущественна. Борьба против «общества зрелища» и практика detournement все еще стоит в повестке дня художников и кураторов и находит воплощение в стандартных формах, таких, как пародии на рекламные фильмы, переделанные музыкальные хиты, звезды медиа в виде восковых фигур, фотографии буржуазных гостинных, огромные инсталляции труб и машин, которые представляют сегодня котел социальной машины, который заглатывает все и превращает в экскременты. Эти диспозитивы продолжают занимать сегодня многие наши музеи и галереи, которые патетически заявляют, что заставляют нас увидеть господство товара или порнографию власти. Но так как нелегко отыскать того, кто их все еще игнорирует, механизм вращается вокруг себя самого и играет как раз на неразрешимости.

       В начале своего выступления я говорил о проекте в Севилье, который придает искусству главную и более не периферийную роль в разоблачении глобального мира. Неудивительно, что этот просвещенческий проект был посвящен производству «фантомных сцен». Обнаружение призраков сделалось делом призраков. Призрак – фигура эквивалентности между функционированием машины и функционированием разоблачения машины. Сила «разоблачения» обернулась бессилием, сама сделалась призраком.

       Возможно, поэтому на кромке выставочного пространства биеннале в Севилье была помещена инсталляция другого рода. В двух комнатах австрийский художник Оливер Ресслер установил множество мониторов. На этих мониторах не было призраков. Не было и коллажа. То были реальные люди, которые стояли перед нами и обращались к нам. Кто-то говорил о Парижской коммуне, кто-то о перспективах феминизма, кто-то об альтернативных формах экономики, производства и обмена. Создавалось впечатление, что политика, вовлеченная в производство «фантомных сцен», политика «разоблачения», должна быть дополнена политикой реальных сцен, когда реальные люди говорят о состоянии мира, о смысле своей борьбы, - дополнение “центральной” политики, которое было именно “периферийным” в этом выставочном пространстве.

       Что важно в этом разделении элементов критической модели, это традиционное представление о политическом улучшении универсального. Это идея функции политической субъективизации. Когда пророки стенают о надвигающейся катастрофе, а меланхолики угрожают «анестезией» и извлекают выгоды, допуская ее, они указывают на одну и ту же энтропию исторической модели политической субъективности, произведенную и динамикой глобальной системы и порицанием этой глобальной системы. Согласно этой модели существует взаимосвязь между динамикой системы и динамикой ее критики и разрушения. С одной стороны, динамика вселенной была динамикой сознания, динамикой знания, динамикой обличения того, что стоит в основе вещей. И именно это создавало сознание на уровне сознательного разрушения. С другой стороны, динамика вселенной считалась динамикой самой системы. Капитализм на основе своей собственной динамики должен был стать источником распада. Мы говорим о классе, но в понимании класса уже не марксистском. Все, что было основательным или солидным, некоторым образом могло в сознании людей материализоваться в свою противоположность. Мы говорим об исторической ассимиляции знания. С другой же стороны мы говорим о кумулятивном усилии, которое определялось как попытка создания всеобщего рассказа. Дело в том, что циничная меланхолия и пророчество основываются на такого рода энтропии, для того, чтобы стать новыми формами нарратива. Все становится эфемерным, все уходит в воздух, все теряет под собой почву. И такая эфемеризация ведет к размыванию любых форм универсализма, которые пропагандируют пророки, любых форм социальных институтов. Все это теряется в общем потоке потребления и коммуникаций. Иными словами, теряются границы индивидуального стремления к потреблению. Это означает, что абсолютно все сегодня становится эквивалентом всего остального. Может быть, это новая форма субъективности, но это, скорее, субъективность того монстра, которого я приводил в пример раньше. Не может быть никакой универсальности кроме универсальности процесса. Именно в этой универсальности процесса все исчезает, растворяется в воздухе, приобретает эфемерные характеристики. Как нам известно, ряд сторонников радикальных течений по-прежнему ожидают такой дематериализации производства. Однако то, что становится нематериальным, создает силу и власть коллективного разума, коллективного интеллекта. Это власть класса, который на самом деле не представляет собой класс. Новые формы сознания в глобальных системах сегодня говорят о наличии просвещенности в глобальной системе общего благосостояния и производства. Поэтому весьма верно то, что капитализм действительно создал новые формы взаимоотношений между людьми и обществом. Однако сегодня самоотрицание вполне должно быть основано на еще одной концепции, на концепции исхода. Однако мы должны исключить свободную возможность личности действовать творчески и креативно.

       Как известно, олигархи, которые управляют сегодня миром, аппроприировали марксистскую идею исторической необходимости. Единственная разница заключается в том, что историческая необходимость сегодня нацелена на триумф свободного рынка, а не на победу революции. Они убеждают нас, что глобальная необходимость диктует свои законы, и никто не в силах им противостоять. Это принцип консенсуса. «Консенсус» означает не только особую форму правления, которая использует механизмы экспертных оценок, соглашений, чтобы избегать конфликтов. «Консенсус» означает соглашение между чувственно воспринимаемым и смыслом – между тем, что мы можем воспринимать, и значением того, что мы можем воспринимать.

       Как способ управления консенсус говорит: могут быть различные интересы и ценности, но есть только одна реальность, данная нам в опыте, и только один смысл, который мы можем связать с этой реальностью. Согласно глобальной логике, налицо явная эволюция мира, какими бы не были мнения, плохо это или хорошо. Диссенсус наступает как раз с началом полемики о том, что реальность не единственна, что данная реальность, предлагающая такие-то и такие-то возможности, сама по себе противоречива, и это и есть политическая субъективизация: реорганизация самой области данного, ощущаемого, духовного, и, значит, возможного. Это что-то вроде объединения в одном мире консенсуссных логик разных миров, конфликтующих миров. Мне кажется, что сначала следует отказаться от логики консенсуса, первый исход – это отход от такой конфигурации, которая заставляет нас представлять диссенсус только как «исход» (“exodus”). Это должно быть разрывом с впечатляющим разведением «в» и «вне». Разрывом с консенсуссной логикой исторической необходимости и глобальной необходимости. Нет исторический необходимостей, есть силы, соединения сил, которые оформляют ту или иную логику глобальной необходимости.

       Когда наши правительства решают реформировать так называемую систему благосостояния или регулировать рынок рабочей силы, чтобы сделать занятость более гибкой или адаптировать системы благосостояния к необходимостям, диктуемым глобальным рынком, они устанавливают логику определенного коллективного разума, определенную глобальную логику. Когда бастующие или протестующие занимают улицы, чтобы отбросить логику коллективной необходимости, они создают «разливы» «коллективного разума». Консенсусная логика обычно нивелирует эту борьбу, заявляя, что в ней частные и локальные интересы противостоят глобальным и планированию будущего. Но борьба-то ведется в первую очередь за проведение такого рода оппозиции, за компетенцию, за логику, которая отделяет несколько фигур, нескольких экспертов, которые способны заботиться об общем и о будущем, от массы тех, кто способен заботиться только о насущном и частном.

       Что важно сегодня – это конфигурация возможного. Это означает также распределение возможностей. Борьба ведется между противоположными способами понимания взаимоотношений между частным и ун6иверсальным, между настоящим и будущим. То же происходит, например, при столкновении сетей наиболее анонимных социальных сил с рациональной политикой ограничения по эмиграции, проводимой нашими правительствами, когда они отстаивают свое понимание того, кого считать членом национальных сообществ. Коллективный разум эмансипации в таких сценах конфликтов – это коллективные способности в действии. Этот коллективный разум не имеет ничего общего с виртуозностью высоких технологий. То, что она заставляет работать, - это способность, которая свойственна и этой виртуозности, и той виртуозности, которая позволяет, например, рабочим-эмигрантам пересекать все легальные и нелегальные, все материальные и символические границы, чтобы доказать, что тоже французские работники, как и все остальные французские работники – если мы рассматриваем Францию в качестве примера, и я полагаю, что это может утвердить форму универсализации, борьбу за универсальное, которая иногда сильнее, чем многие дискурсы об универсальных ценностях.

       То есть сегодня на весах лежит именно способность к виртуозностям различного рода, способность менять места и идентичности, чтобы пробиться сквозь распределение мест, идентичностей и компетенций ради перегруппировки данной ситуации способности произвести новую конфигурацию зримого, духовного и возможного, осуществляя возможности любого. Именно такой род политики универсальности – способность любого. Субъект политики не является частью социальной структуры. Это не элемент процесса производства. Это - дополнение к распределению функций, мест, частей, идентичностей, которые составляют общество, дополнение к распределению возможностей. Но то, что является дополнением к дистрибуции возможностей, - это нераспредилимая возможность, возможность любого, точнее, возможность, созданная коллективизацией власти, подразумеваемой равенством одного с любым другим. Я назвал это «частью нерассчитанного» или «ролью тех, у кого нет роли». Иногда это неправильно понимается как роль изгнанных, однако на самом деле я имею в виду в первую очередь власть и силу любого, неважно кого, квалификацию тех, у кого нет никаких специфичных квалификаций. Полагаю, что изучение такого рода власти более плодотворно для художественных и политических новаций, чем бесконечное порицание мощи монстра. Бесконечное разоблачение призрака. Универсальность долго ассоциировалась с демонстрацией власти необходимости. Возможно, пришло время измерить ее силами случайности, силами безразличия к различию, которые соотносятся не с эквивалентностью всего всему, а с предоставлением полномочных возможностей не важно кому. Спасибо.


Фонд "Русский век"       Торговый дом ЦУМ      MIRAX GROUP      Art Media Group      Издательская программа 

«Интерроса»    Банк «Монолит»      Росгосстрах
информационная поддержка

                GiF.Ru – Информагентство «Культура»             

биеннале

программа

пресса

для посетителей